Лицо «новорожденной» рдело, как розан. Нюте показалось, что никогда еще хорошенькая Катя не была так мила. Она приколола к груди бутоньерку живых цветов, подаренную ей Юматовой, и не переставала сиять своими милыми ямочками и лукаво-веселыми, искрящимися жизнью и задором, васильковыми глазами.
— Сюда, сюда пожалуйста, к нам, сестрица! Места всем хватит… У нас веселее!.. Первый сорт! — услышала Нюта веселый, рокочущий голос Валентина Петровича.
Потом кто-то подхватил ее под руку, — Кононова или Катя, она не разглядела, — и усадил в кресло против Козлова; кто-то сунул в руки чашку с простывшим уже шоколадом и такую огромную порцию торта, что Нюта искренно испугалась при виде ее.
Вокруг нее кипело и било ключом веселье. Казалось, большая, дружная семья собралась сюда отпраздновать на славу праздник своей любимицы. Смеялись, болтали без умолку, шутили и хохотали до слез.
— Не хотите ли фруктов, Дмитрий Иванович? — предложила, обыкновенно серьезная Юматова, с разгоревшимся, розовым ох хлопот, лицом, подходя к «семинаристу».
— Нет! нет! Ни за что нельзя этого! Помилуй меня Боже.
— Почему нельзя? — высокие, словно кисточкой туши выведенные брови Елены еще выше поднялись на лбу.
— Ах, ты, Боже мой, — невозмутимо, без улыбки, отвечал Ярменко, — да разве ж вы не знаете, каков я? Апельсин возьму—вазу разобью. За пальто полезу— вешалку сломаю. Чай примусь пить—стакан расколочу… Такая уж у меня доля, как моя покойница, нянька-хохлушка говорила. Только умею петь да лечить. Ей Богу!
Сестры смеялись. Доктора тоже.
— Дмитрий Иванович, шоколаду, — подлетела к нему Розочка с новой чашкой.
— Ой-ой-ой, избавьте, сестрица… И так нашоколадился. Ей Богу!.. Восьмую чашку, што ли?
— А вы еще! Ради рождения моего!
— Ну, вот разве что ради рождения. Давайте, куда ни шло, — и огромная рука Ярменко протянулась за чашкой.
И в тот же миг дружный взрыв хохота огласил комнату.
Чашка лежала разбитая вдребезги на полу, шоколад вылился, образуя липкую коричневую жижицу, А доктор Ярменко стоял с растерянным видом над чашкой и лужицей я говорил, смущенно разводя руками:
— Ну, разве ж я не говорил вам?.. Такая уж моя доля!.. А, штоб тебя, и то разбилась, экая глупая чашка!.. Глупая и есть!
— А вы, сестрица Розанова, говорят, обладаете удивительным даром подражать? — с лукавой усмешкой обратился Семочка к Кате.
Сестры засмеялись.
— Правда, Евгений Владимирович, правда. Она всех сумеет изобразить в лучшем виде.
— Да неужели?
— Честное слово, правда! Хоть кого. Да так ловко, — прелесть!
— И меня, пожалуй, сестра Розанова, изобразите? — поглаживая свои франтоватые усики, усмехнулся Семенов.
— Вас? — Катя лукаво прищуршась, потом задорно вскинула головку и, глядя в лицо Семочке смеющимися глазами, заговорила:
— Нет, Евгений Владимирович, уж увольте. Мне вас не представить никак. У вас нет ни одной такой черты, которую бы я могла подметить, — и, говоря это, она высоко подняла голову, втянула ее в плечи и, пощипывая пальцами повыше верхней губы, крупными шагами заходила по комнате.
Перед присутствующими, как живая, выросла фигура Семочки, его манера говорить, самый тон его голоса, походка, выражение лица.
— Браво! Браво! Ха-ха-ха-ха! Вот молодец-то! То есть как две капли воды похоже! — вспыхнул вокруг шалуньи гомерический хохот.
— Уморила! До смерти уморила! Фу! — заливался смехом Козлов. — Сестрицы, если умру от смеха, чур на свой счет хороните.
Впрочем, не один Валентин Петрович «умирал», от смеха: и сестры, Фик-Фок, «семинарист» и даже суровый Аврельский—все они покатывались со смеху над проделками шалуньи.
От души хохотал и сам Семочка.
Едва успел утихнуть взрыв смеха, сопровождавший проделку Розочки, как с места поднялся немец и, любезно склонившись перед Катей в старинном рыцарски-вежливом поклоне, попросил ее своим изысканно любезным голосом:
— Если, мейн фрейлейн, будет угодно… то, пожалуйста, и меня представляйт, как на театре… Я не обижайт ни за что…
— Если, мейн фрейлейн, будет угодно, то, пожалуйста, представляйт, как на театре и меня, — неподражаемо копируя его поклон, манеру и изысканно вежливую речь, повторила Катя.
Новый взрыв смеха покрыл и эту шутку.
Еще не успели все опомниться, как лицо Кати все съежилось, все свелось в морщинки, губы отвисли, брови сжались, и она, заложив руки за спиной, забегала по комнате мелкими шажками, фыркая, сплевывая в сторону и резким голосом закричала:
— Это не порядки, тьфу! Тут, скачки, сапожный магазин, тьфу… кузница… тьфу, или цирк, я не знаю. Но только не больница… Почему не пахнет карболкой?.. Сколько раз просил душить карболкой! Тьфу! Тьфу! Тьфу!
Сестры фыркали и давились cо смеху, сразу поняв, кого изображает эта юркая, подвижная и лукавая сестра-девочка.
Смеялись и доктора, косясь в угол дивана.
— Батюшки! Да ведь это я! Сам собственной своей персоной! — не выдержал и расхохотался старый доктор Аврельский.
И странно было видеть трясущимся от смеха это обычно желчное, суровое, всем всегда недовольное существо.
Последняя препона сдержанности рухнула с этим смехом. Теперь сестры почувствовали себя совершенно равными докторам, А доктора, забыв свое привилегированное положение, — сестрам.
— А правда ли, сестрицы, что вы меня старым козлом величаете? — неожиданно выпалил доктор Козлов, добродушно-лукаво подмигивая направо и налево.
— Правда, Валентин Петрович, нечего греха таить, — с глубоким вздохом отозвалась «новорожденная».