— Девятнадцатый уж кончается, бабушка, старуха уже я, — шутит Нюта, кивнув с ободряющей улыбкой больной, ставит ей градусник подмышку и спешит к другой больной.
По соседству с койкой старухи лежит молодая девушка из фабричных. Она мечется без памяти и бредит запекшимися губами.
Нюта зовет сиделку и при ее помощи меняет пузырь на голове больной, перебинтовывает ее и поит водою…
Дальше обходит Нюта барак. Старые и молодые, изможденные недугом, лица. Больные стонут кричат. У иных широко раскрыты лихорадочно сверкающие глаза. Иные спят, другие мечутся без памяти, выговаривая бессвязные, дикие слова. Какой-то сплошной сумбур смешанных, резких, невнятных звуков наполняет тифозный покой. Странно и жутко их слышать с непривычки.
И вдруг громкий, пронзительный вопль острым, режущим звуком пронизывает покой. Вопль несется с крайней койки, что у окошка. Нюта, испуганная, потрясенная, бежит туда.
На койке сидит маленькая, скорчившаяся фигурка. Сидит и кричит в одну ноту пронзительным, тягучим воплем, раздирающим душу.
Нюта видит наголо остриженную, как шар круглую, черную головенку, огромные, сверкающие безумным огнем, черные, как две ямы глубокие, глаза и ссохшиеся искривленные губы. Ослепительно белые зубы, чуть покрытые желтоватым налетом, эти огромные прекрасные глаза напоминают кого-то Нюте.
— Боже, да ведь это давешний итальянец!.. Маленький шарманщик! Как я раньше не узнала его! — просыпается в голове девушки неожиданная догадка.
Она поднимает глаза на черную дощечку и читает:
«Джиовани Маркони, шарманщик, уроженец Венеции; девяти лет».
— Тебе худо, милый? — наклоняется она к мальчику.
Черные глаза поднимаются на нее с безумным выражением, созданным нечеловеческой мукой, и вдруг что-то похожее на сознание пробуждается в них. Вопль, разрывающий грудь, прерывается на мгновение. Две худые, как плеточки, измученные жестоким недугом ручки внезапно обвиваются вокруг шеи Нюты.
— Mia sorella! (Моя сестра.) — шепчут пересохшие губки и пышут нестерпимым жаром в лицо Нюты.
Блаженная улыбка скользит по нежным чертам маленького больного и исчезает в безднах его черных сверкающих глаз.
Он так впился рученьками в шею Нюты, что трудно вырваться от него. С соседней койки приподнимается женская голова.
Это выздоравливающая. Вид у нее не такой слабый, хотя изможденное, исхудалое, как тень, лицо говорит без слов о недавно пережитых жестоких страданиях.
— Вот он все так… Итальянчик этот, — говорит шепотом женщина, — сестру Юматову «madre» (мама) величал; вас по иному, сестрица. И беспокойный какой, страшное дело: его намедни сестрица-дежурная привязывала к постели… Вскакивал все, да и ну бежать, только смотри… Жар у него, 41°, сказывали, показывало поутру…
Но Нюта и без этого объяснения знала, что мальчик в жару. Его горячее тельце буквально палило, как солнце юга в полдень. Было душно и жутко от этой ужасной температуры в маленьком, беспомощном человеческом теле.
Вдруг Джиованни заметался снова…
— Mia testa!.. Mia testa! (Моя голова! Моя голова!) — завопил он, хватаясь обеими руками за голову, на которои лежал прикрепленный ремнем ледяной пузырь.
— Ta molts colds! Ta molts colds! (Очень жарко! Очень жарко!) — кричал он, исступленно бросаясь из стороны в сторону.
И опять громкий, быстрыии лепет:
— Non sto froppo bene!Angelo mio! (Я болен! Мой ангел!)
Нюта не без труда уложила его снова на подушку, поправила съехавший на бритой головке пузырь и, обернувшись, спросила тихо соседку Джиованни.
— Неужели он все время так мучится?
— Да, сестрица. Говорят, его дело плохо. Доктор этого бедняжку особо навещает помимо обхода. Жаль мальчонка… Известно — дите… Малое еще… Умирать рано будто… А красавчик-то какой, загляденье просто… Писаный…
— А вы кто, больная? — обратилась ласково Нюта к женщине, ставя ей термометр.
— Мы прачки… Матреша Сидорова… Работала по осени, да видно нутро застудила… Страсть разболелось… Спасибо докторам да сестрицам, отходили, пошли вам всем здоровья Господь, — заключила женщина и стыдливым движением руки смахнула слезу, скатившуюся у нее с ресницы.
Нюта опять ласково ей улыбнулась и продолжала обход палаты.
Было около полуночи, когда, напоив последнюю больную, Нюта готовилась уже идти в мужское отделение на помощь дежурной Клеменс. Но неожиданный шорох в углу заставил ее быстро обернуться и чуть не вскрикнуть от испуга.
Койка Джиованни была пуста. Больной мальчик в длинной, белой, до пят, больничной рубахе быстрыми неровными шагами бежал, шлепая голыми пятками по полу, по направлению к двери. Его лицо было красно, как кумач. Он быстро размахивал руками, а черные глаза, наполненные безумием горячки, бессмысленно таращились из-под сведенной линии бровей.
— Джиованни! Куда ты? Остановись! — вырвалось испуганно и громко из груди Нюты, и в два прыжка она настигла его.
— Остановись, Джиованни! Куда ты! Ложись в постель, дорогой мой!
И она схватила за плечи ребенка, силясь поднять его и унести.
Но изумительно ловким поворотом тела, изогнувшись, как кошка, Джиованни вывернулся из под руки Нюты и бросился за дверь, гулко шлепая босыми ножками по каменному полу коридора.
Нюта что было духу кинулась за ним. Было что-то жуткое в этом беге больного, охваченного безумием тифозной горячки, мальчика. Его исхудалые ноги не успели однако утерять изумительную быстроту, или, быть может, горячка давала им эту быстроту. Запыхавшаяся, бледная от бега и страха за участь больного, Нюта мчалась за ним стрелой. Как нарочно, в длинном коридоре барака не было ни души. В приемной больницы — то же. Крикнуть, позвать на помощь нельзя было. Криком Нюта могла бы на смерть перепугать больных. А многие из них были так слабы.